Умер дед –
остановились часы. Деревянные часы с маятником ему подарили, когда уходил
на пенсию. С тех пор они и висели на стене. Много лет, потому что деду
было за девяносто. После смерти бабы Лиды он жил бобылем. Сам управлялся
по хозяйству, готовил всякие немецкие блюда и суп из сухофруктов. Когда
были еще очереди, то постоянно ходил по магазинам, выстаивая часы и
«добывая» молоко, сахар, макароны. Был он высокий, сухопарый: ни грамма
лишнего веса. Одним словом, несгибаемый дед. В постель его уложила
пустяковина: распухшая нога. Как только он слег, все пошло-покатилось к
худшему исходу. Больше он не смог подняться.
Последнее время он уже не
мог вспомнить имена своих правнуков. Видимо, это свойство стариковского
разума: помнить то, что было полвека назад, но забывать, что было вчера.
Когда дед молча сидел на стуле, у него дергались сами по себе пальцы
сложенных рук. И иногда казалось, что он смотрит не вперед, а куда-то
внутрь себя Деду было что вспомнить. Он прошел через то, откуда многие не
возвратились. Он выжил, потому что, я же говорю, был несгибаемым.
Отец
рассказывал, что до войны они жили в селе Вальтер Саратовской области. Там
была республика немцев Поволжья, которых переселил на русскую землю
давным-давно, еще в Екатерининские времена. Удивительное дело, но даже по
прошествии стольких лет у немцев сохранилась своя культура и уклад жизни.
Мои дедушка и бабушка между собой говорили только по-немецки, а уж писать
по-русски могла только бабушка. Да и то с громадными ошибками. Это была
какая-то «смесь» из русских и немецких слов.
Жили русские немцы
зажиточно: строили каменные дома, держали хозяйство. Наверное, просто
потому, что не привыкли лениться. Из этих самых домов со всяким добром их
и стали выселять, когда началась война. В поселке Куйбышев я однажды
познакомилась с пожилой женщиной, которая была в Вальтере сразу после
выселения. Она рассказывала, что это было странное и удивительное зрелище.
Село вымерло, как после атомной войны. Кудахтали куры, лаяли собаки,
мычали в загонах бедные брошенные коровы, а людей не было. Дома стояли
открытые: хоть заходи и бери, что хочешь. Рассказывала, что сердце
разрывалось от жалости. Ведь целые семьи выслали. Вместе с детишками. В
домах некоторых качались пустые люльки. По тому, как она все это говорила,
я поняла: решение о депортации уж точно не было волеизъявлением народа.
Большинство русских, наверняка, относились к ним хорошо: ведь они были
свои, советские немцы. В стране, в которой в годы репрессий «положили на
плаху» столько русской интеллигенции (лучших ее предствителей) не могло и
речи быть о милости.
Семье не только выслали: их разлучили. Деда
отправили в трудармию, в бабушку с двумя детьми – на север, в местечко,
которое называлась Обьская губа, что под Салехардом. Там их, казалось бы,
не ждало ничего, кроме гибели. Отцу в это время было четыре года, а его
старшему брату – шесть. Когда высадились с теплохода, каждый из них нес
немного вещей. Отец, например, тащил незаменимую и нужную вещь – горшок.
Их привели в поселок, в котором жили по преимуществу одни ссыльные.
Сначала поселили в маленьком клубе, слишком тесном для такого количества
людей. Сказали, что если не нравиться, то пусть роют землянки. Женщины
«засучили рукава» и стали рыть длинную «нору» вдоль оврага. От нее потом –
углубления вглубь холма. В землянках обязательно складывали печки. Нельзя
сказать, чтобы такие темные подземные жилища отличались комфортом, но это
был их единственный шанс выжить в суровых северных условиях. Питались чем
придется: замороженными овощами, рыбой.
Наверное, оттого, что даже
мороженой картошки не было вволю, отец и не выдался ростом. Тем не менее,
это не мешало ему вступать в драки. Драться он хорошо научился. Когда его
дразнили «фашист! Немец!» – незамедлительно пускал в ход кулаки. Дрался и
за себя и за старшего брата. Отчаянно. Так, что потом все стали бояться
«задевать».
Дед приехал к ним спустя годы после войны, да и то на
побывку. Он должен был вернуться назад, но предписание свое не выполнил.
Потом боялся, что за ним приедут и заберут. Трудармия - это только так
называлось. На самом деле это была настоящая «зона» с колючей поволокой,
охраной, бараками. Он жил вместе с заключенными, и каждое утро должен был
выходить на работу. Условия были самые суровые: если кто-то заболел и не
мог работать, то его переставали кормить. Однажды это произошло и с дедом.
Полуживого, его просто выбросили за забор умирать. Обычная русская
женщина, подобная тем, на которых свет держится, подобрала его, дотащила к
себе домой и стала лечить. Когда дед выздоровел, то он вернулся обратно в
зону. Почему? Да потому что бежать было некуда: кругом тайга. И документов
у него не было. Вся статья, что на каком-нибудь посту его поймают и
расстреляют. С тех пор лагерное начальство стало отпускать его в поселок.
Время от времени он наведывался к той самой женщине. Помогал ей дров
нарубить, крышу отремонтировать. Был он хорошим столяром.
Только в
конце пятидесятых годов немцам разрешили выехать в Казахстан, который надо
было кем-то заселять. Некоторая его часть превратилось в республику
репрессированных: и немцев, и русских. Но в армию все-таки братьев не
взяли. К большому огорчению. В то время это считалось чем-то вроде позора.
Особенно перед девчонками. Но можно сказать, что этот свой «изъян» отец
компенсировал тем, что отлично играл на гармошке. Гармонисты вообще тогда
были в почете: без них какие же танцы или свадьба. Все же есть на свете
справедливость: бог или судьба наградили его музыкальностью, такой
основательной мастеровитостью и сообразительностью. Жизнь сложилась,
несмотря на то, что многие двери, так же как для мнимых «врагов народа»,
были закрыты для него.
Удостоверение реабилитированного отец получил,
уже будучи пожилым человеком, а дед - так вообще перед смертью. В память о
нем остался альбом с фотографиями. Да еще настенные часы. Делали же раньше
вещи: никаких батареек не надо, все идут и идут, покачивая маятником.
Когда часы забывают завести, и они останавливаются, то на душе у меня
становится тоже как-то тревожно. Я же помню: умер дед – остановились часы.
В. Дорн